На главную   Содержание   Следующая
 
 
С того момента, как я соприкоснулась с документами волнующей истории 'Нового журнала' в процессе работы над очерком о нем в 1999 году (см. 'Когда свободою горят, когда сердца для чести живы', 'Панорама', ? 945 и Побережье, ? 8), мое уважение ко всем его создателям, интерес к каждому выпуску не угасает. И потому не могу не выразить вновь те впечатления, которые накопились за несколько лет, прошедших с момента моей вышеназванной публикации.

Предыдущий обзор был посвящен в основном истории НЖ, поэтому из-за ограничений размеров рецензии и для иллюстрации содержания, я использовала лишь один из его выпусков - 209-ый. Сейчас же позволю себе попытку 'пробежаться' по некоторым номерам из последних десяти выпусков.

Я думаю, что никого из читателей не удивит мое утверждение о том, что проза - основа любого 'толстого' журнала - это всегда открытие, всегда интересно. Не составляет исключение и НЖ. Для иллюстрации нет надобности, да и возможности, останавливаться на всех произведениях в нем опубликованных. Потому я ограничусь двумя выбранными мной, которые ярко передают диапазон тематики. Первое - это лирический, точнее - сентиментальный рассказ московского литератора В. Микушевича 'Векша' (НЖ, ? 222).

Прежде всего, хочу заметить, что стиль рассказа столь лаконичен, каждая фраза весома для его содержания и передачи эмоционального настроя, что рассказ этот очень трудно кратко изложить без искажения сюжета и замысла. И потому, только с этой оговоркой, я обозначу основную нить истории, чтоб читатель знал о чем идет речь.

Учительница детской музыкальной школы (от имени которой ведется рассказ), приглашает в гости молодую, яркую, талантливую коллегу Вику (которую учителя и ученики называли 'Викшей' или 'Векшей'), с тайной надеждой, что она своим очарованием уведет сына от неподобающей родителям невесты. Но, несмотря на то, что сын остановился на своем выборе, переехав к молодой жене, Вика остается жить в доме своей старшей коллеги в бывшей комнате ее сына. Впоследствии 'квартирантка' столь усердно помогает мужу благодетельницы в необходимой ему для проекта работе над доказательствами существования (ни на одной карте не обозначенной) речки 'Векши' (названной так, судя по всему, с подачи Вики), что постепенно вытесняет хозяйку из ее, еще недавно совместной с мужем, спальни. 'Их работа исключала меня', - признается хозяйка дома, - добровольно перебравшись для ночлега в комнату сына (выделенную ранее Вике), и продолжает вести хозяйство и все бытовые заботы на троих... После доказательства существования речки, Вика бесследно исчезает, а муж героини заболевает опасной и продолжительной болезнью, которая отступает после принятия его проекта.

Читая этот рассказ, я вспомнила когда-то попавшуюся на глаза заметку А. П. Чехова о том (не цитирую, а лишь пересказываю - Л.М.), что писатель должен стремиться к тому, чтоб не описывать состояние души, переживания его героев. Это должно передаваться через их поступки, слова, которым следует говорить самим за себя. С моей точки зрения, рассказ 'Векша' абсолютно соответствует совету классика. Вика, в сложных, запутанных ситуациях не вступала в дискуссии, а говорила: 'Я лучше сыграю', и садилась за фортепиано.

'Нам было не до музыки, - признается главная героиня, - но, разумеется, никто не возражал... Игра Вики отличалась одной особенностью... Вика не играла ту или иную вещь. Она просто играла (глагол в данном случае не только не нуждается в дополнении, но исключает его)...'.

Ночами, когда до ушей хозяйки доносились из ее прошлой спальни перешептывания и смех мужа с Викой, она подумала, что смеются над ней. 'Потом я поняла, - замечает она, - что так смеяться нельзя над кем-нибудь... Я назвала бы этот смех заразительным, потому что у меня на глазах были слезы, как будто я смеялась, хотя я вовсе не смеялась'.

В конце, посетив с выздоравливающим мужем место, где протекает 'невзрачная речка', героиня заключает: 'Она не протекала, она прыгала, упругая и гибкая, бежала мимо нас всем своим длинным телом, потупившись как бы со стыда. Впервые за много месяцев мы с Вячеславом (мужем - Л.М.) взялись за руки. Я узнала Векшу и поняла, что это все, что осталось от нашей жизни. 'Я лучше сыграю', - обещало цепкое зеркало'.

Я бы отнесла этот рассказ к художественным достижениям по оценке литературных приемов, которые помогают автору передать объемный пласт глубокой драмы и психологических переживаний героев в крайне сжатом словесном пространстве.

Абсолютным контрастом утонченной эмоциональности, даже поэтичности сюжета этого рассказа, является грубая, крутая прозаичность содержания рассказа Валерия Лебедева 'Сон' (НЖ, ? 224). Это произведение привлекло мое внимание, поскольку напомнило о сильном впечатлении, которое когда-то, в далекие студенческие годы (когда еще молодежь читала классику) на меня произвел рассказ И. С. Тургенева с одноименным названием.

Сон, как одно из самых загадочных, непознанных явлений человеческой жизни, во все времена волнует воображение как простых смертных, так и создателей всех жанров произведений творчества, в том числе литераторов. Рассказ Тургенева является одной из иллюстраций сказанному. Повествуя о мистическом совпадении сна и реальности, рассказ встретил, мягко говоря, весьма сдержанную критику, в которой это произведение порой определялось, как 'чудовищная фантасмагория' и 'вздор', 'клякса... пера' и даже как 'творческий грех'. (См. И. С. Тургенев, Собрание сочинений, М., 'Художественная литература', т. 8. стр. 504, 1978.) И самому Тургеневу пришлось оправдываться и отзываться о своем рассказе, как о нестоящей внимания 'небольшой, в сущности довольно пустой штучке' (Тургенев, Письма т. ХII, кн. 1, стр. 44-45).

На этом фоне история, описанная в рассказе Лебедева, с особой силой высвечивает трагизм, парадоксы и абсурд жизненных коллизий людей в условиях тоталитаризма. События рассказа происходят в г. Таллинне в 1952-м году. Инженер поделился со своим соседом по подъезду, капитаном МГБ тем, что ему приснился сон, в котором 'капитан возводит на эшафот товарища Сталина, надевает ему на шею петлю и выбивает из-под ног товарища Сталина табурет'... После услышанного, капитана 'преследовала неотвязная мысль: ну а как инженер расскажет свой сон кому-нибудь еще? Пойдет слух о его участии в экзекуции, быстро дойдет до начальства. Ты капитан, знал о сне своего соседа? Скажешь - не знал, а сосед скажет, что мне же первому рассказал. Скажешь - знал, почему же тогда срочно не доложил. Душевные терзания разрешились при входе в здание республиканского МГБ. Поднимаясь по лестнице, он точно знал, что идет в кабинет шефа с намерением все доложить по форме'.

Пока рассказ не дочитаешь до конца, даже тем из нас, кто начитался 'самиздат, тамиздат' и многое другое, что было опубликовано разными 'издатами' о сталинщине, трудно предположить, что оба героя этой абсурдной ситуации в итоге будут приговорены к 25-ти годам по статье 58, пункт 8 - террор через статью 19 (подготовка через намерение) и пункт 11 - создание антисоветской организации для подготовки террористического акта. Это был конец 1952 года, а в 1954 году они оба в один и тот же день были реабилитированы.

Особую глубину впечатлению от этого рассказа придает то обстоятельство, что он основан на реальной истории, которую автору рассказал академик Густав Иоганович Наам.

Нелицеприятные отзывы современников о содержании рассказа Тургенева 'Сон', при достаточно высокой оценке художественных приемов, используемых автором, очевидно, явились свидетельством тому, что писателю-реалисту, создавшему такие остросоциальные произведения, как 'Записки охотника', 'Рудин', 'Дворянское гнездо', 'Накануне', 'Отцы и дети' и др., не прощалось всерьез писать о том, что не опирается на конкретные знания. Но тоталитаризм, диктатура в своем отношении к сути бытия человеческого ни на науку, на здравый смысл не опирались. И потому, даже при идеологии, основанной на оголтелом материализме, сон человека - подконтрольная власти реальность, которая способна определять его жизнь и судьбу.

Я отношу 'Новый журнал' и к изданиям литературоведческим, от слова 'ведать' - 'управлять, заведывать чем-нибудь, наблюдать за чем-нибудь' (Толковый словарь русского языка под ред. Д. Н. Ушакова. М., 1994). И не потому, что издатели журнала сами определяют так его статус, вовсе нет, насколько я понимаю. Такое место, такое назначение журналу уже объективно определено всей его историй, теми людьми, которые его создавали и создают, и которые с ним сотрудничали и сотрудничают, той планкой, на которой он держит свой уровень, той аурой, которой он окружен среди литературной общественности, читательской аудитории по обе стороны океана.

Помимо того, что я написала в своем первом очерке о НЖ, из огромного числа подтверждений сказанному, я бы хотела здесь привести некоторые фрагменты из воспоминаний Г. Иоффе (постоянного автора замечательных обзоров в разделе 'Библиография' этого журнала). Автор делится теми трудностями, с которыми он сталкивался при попытке 'добраться' до 'Нового Журнала' в Советской России. Как символ свободы слова, в условиях несвободы он не мог быть доступен не только рядовым читателям, но и тем, кому он был необходим по профессиональной надобности.

'...Это было в конце 60-х гг., - вспоминает Г. Иоффе, - и название журнала, я, вероятно, нашел в подстрочнике какой-либо 'белоэмигрантской' книги. В Ленинской библиотеке выписал этот номер, толком не зная его содержание... Я перебирал номера 'Нового Журнала' до тех пор, пока однажды меня не попросили зайти в кабинет заведующего.

- Этого журнала у нас нет, так что подавать требования на него больше не надо.

- А знаете ли, в какой библиотеке он может быть? - спросил я.

- Этого не знаю, но у нас его нет.

Тон его речи сомнений не оставлял: журнал есть, но он либо не выдается вообще, либо почему-то не выдается мне. Реакция на это могла быть только одной: значит, там есть такое, до чего кровь из носа добраться нужно. (В поисках материалов историк - азартный охотник.)

Историк все же добрался до 'запретного плода', и, конечно же лукавил, задавшись вопросом: 'Чего боялся академик Поспелов, запирая 'Новый Журнал' в спецхрановский сейф, а сам этот журнал почитывая...?'

Историк Иоффе лукавит, потому что знал на него ответ, которым и завершает свои воспоминания: 'Вместе со своим прямым предшественником парижскими 'Современными записками' он ('Новый журнал') запечатлел на своих страницах драматизм российской истории ХХ в.' (НЖ, ? 226).

'Новый журнал' соответствует титулу литературоведческий, потому что мимо него не проходит ни одно сколько-нибудь заметное событие литературной жизни по обе стороны океана, о чем свидетельствует, как я писала выше, раздел 'Библиография' каждого выпуска.

Ныне мое внимание привлек в этом разделе очерк опять же Г. Иоффе, посвященный нашумевшей книге А. И. Солженицына 'Двести лет вместе' (НЖ, ? 227).

Критик начинает свой анализ с попытки определить мотивы и цели, которые побудили писателя обратиться к столь сложной, острой и уязвимой теме. 'К проблеме русско-еврейских отношений можно подойти двояко, - отмечает Иоффе. - Можно рассматривать их в сугубо религиозном аспекте. Но тогда мы оказываемся в сфере мистики, которая, как пишет Солженицын, вряд ли 'обязательна для рассмотрения осязаемых, близких нам явлений'. И он избирает иной подход к проблеме. 'В пределах нашего земного существования, - пишет он, - мы можем судить о русских, о евреях - земными мерками. А небесное оставим Богу'.

Г. Иоффе пишет: 'Известно, когда писатель надолго обосновался в США, его обвиняли в русском национализме, даже антисемитизме. Одним из оснований такого обвинения, стало то, что, повествуя в 'Красном колесе' об убийстве П. Столыпина, он назвал еврейскую национальность убийцы - Д. Богрова'.

Вместе с тем критик не склонен думать, что книга писалась Солженицыным для самооправдания. 'Обращаясь к истории, - пишет Иоффе, - он старался 'посильно разглядеть для будущего взаимодейственные и добрые идеи русско-еврейских отношений'.

Подкупает то, что Г. Иоффе свой анализ осуществляет объективно, беспристрастно и, я бы сказала, интеллигентно. И мне думается, что в заключение очерка он ставит главный вопрос, который волнует тех, кто хочет видеть в авторе книги того Солженицына, который стал символом борьбы за демократию и против тирании.

'В предисловии к книге, - отмечает Иоффе, - А. Солженицын выразил надежду на то, что будет понят и евреями и русскими. Увы, почти наверняка на обеих сторонах найдутся 'критики', которые опять сочтут, что писатель склонялся если не к оправданию, то к смягчению позиции одной из сторон. Одни скажут: он 'потакает евреям', другие: он - скрытый антисемит. Действительно, какой-то 'каленый клин' вбит в русско-еврейские отношения. Книга А. Солженицына - попытка выбить его. Удастся ли?'.

В наши дни, когда межнациональные, межэтнические отношения стали одной из самых болевых точек на планете Земля, считаю уместным процитировать фрагмент статьи М. Горького 'О евреях', написанной им почти сто лет назад (в 1906 г.): 'Я склонен думать, - писал он, - что антисемитизм неоспорим, как неоспоримы проказа, сифилис, и что мир будет вылечен от этой постыдной болезни только культурой, которая хотя и медленно, но все-таки освобождает нас от болезней и пороков...

...Необходимо ... развивать в себе нравственную чистоплотность, воспитать чувство брезгливости к проявлениям в человеке начала зоологического; одним из таких проявлений является унижающая человека вражда к людям иных племен'.

Человек по своей сути интернационален, потому что из утробы матери он появляется просто Человеком. Осознание национальной, этнической принадлежности к нему приходит с информацией, вбирающей основные факторы социальной среды всех уровней (от узко семейных до политических, экономических, культурологических), которые характеризуют общество, в котором он формируется как человек вообще, и как представитель конкретной национальности. Это все в совокупности определяет его восприятие своей национальности для самооценки и отношения к представителям других народов. Потому сегодня, как никогда ранее, актуально звучат слова М. Горького из той же статьи: '...убежден: до поры, пока мы не научимся любоваться человеком, как самым красивым и чудесным явлением на планете нашей, до той поры мы не освободимся от мерзости и лжи нашей жизни. С этим убеждением я вошел в мир, с ним уйду из него и, уходя, буду непоколебимо верить, что когда-то мир признает: Святая святых - человек". (Цитируется по публикации в интернете: М. Горький, 'Народная библиотека'.)

Не могу пройти мимо обзора Евгения Любина, посвященного книге Г. Прашкевича (раздел 'Библиография' (НЖ, ? 228).

Геннадий Прашкевич - известный прозаик, поэт, лауреат премии Гарина-Михайловского и премии в области фантастики 'Аэлита'. Он мой земляк по Новосибирскому Академгородку, где прошли многие годы моей жизни, состоялась научная карьера. Геннадий Мартович - человек широкой души, редкой порядочности и бескорыстия, с искрящимся дружелюбием, неугомонной энергией. Характерной особенностью его как человека и литератора является неугасаемый интерес к творчеству собратьев по цеху, причем интерес с положительным зарядом, устремленный к тому, чтобы поддержать коллегу, высветить в его произведениях яркое, самобытное. Поэтому неудивительно, что несмотря на постоянное появление новых его собственных сочинений, он написал книгу 'Самые знаменитые поэты России'.

'Разве мы не всё знаем о лучших русских поэтах? - начинает свой обзор Евгений Любин. - Я думал, что знал почти всё и открыл книгу только потому, что на обложке стояло имя Геннадия Мартовича Прашкевича, одного из известнейших прозаиков и талантливого поэта. И вот чем дальше я читал книгу, тем более она меня захватывала. Автор рассказывает о каждом поэте немного - всего страниц шесть-семь, но то что он рассказывает и как это делает, вдруг открывает новую черту в давно известной биографии. Будто кристалл повернут совсем немного - почти незаметно, а на белой стене появляется новый яркий невиданный до того луч света'.

Уже одна эта цитата дает нам достаточно информации, чтоб понять: в лице Е. Любина мы находим человека, который по своему настрою к творчеству коллег, схож с автором, о книге которого он пишет. Неудивительно, что он уже более двадцати пяти лет возглавляют Клуб русских писателей Нью-Йорка, который отличается исключительно творческой и дружелюбной атмосферой.

'Завершается сборник рассказом о Бродском, - пишет Любин. И далее: 'В моем стихотворении 'На смерть поэта', написанном вскоре после его кончины, есть такие слова: 'Крест под рукой, над телом шум и распри, в терновнике душа...'. К сожалению, мое предсказание сбылось. Распри между женой поэта и его друзьями закончились тем, что захоронили его в Венеции, рядом с Эзрой Паундом, которого Бродский ненавидел...'.

'Так печально заканчивается эта удивительно интересная книга, - завершает свой обзор Любин. - Но не Г. Прашкевич виноват в этом. Трагична судьба поэтов в России'.

При просмотрах НЖ, я никогда не обхожу раздел: 'Книги, присланные в редакцию', который ведет А. Либерман. Уже само наличие такого раздела в НЖ еще раз говорит о том его назначении, о котором я упоминала выше. Это еще раз свидетельствует, что НЖ ведает 'литературой' не только на уровне индивидуальных произведений, но и постоянно откликается на другие издания, такие как альманах 'Встречи', журнал 'Слово/Word', 'Побережье'. Говоря о его откликах на 'Побережье', не могу не отметить, что меня всегда удивляет, как Анатолию Либерману удается в коротком, часто одно-двухстраничном тексте осуществить обзор трех-четырехсот страничного ежегодника, отметив при этом главное во всех абсолютно его разделах.

Но эта его работа, о которой я хочу сказать отдельно, значительно объемней. Речь идет об обзоре Собрания сочинений в двух томах Ивана Елагина (НЖ, ? 224). 'Елагин умер в 1987 году, так что рецензии на его стихи писать уже поздно, - отмечает Либерман. - Двухтомник, собранный Витковским, тоже не новинка, но нельзя себе представить, чтобы такое событие, как выход в Москве Собрания Сочинений поэта, почти полвека прожившего в эмиграции, осталось без внимания в 'Новом Журнале', который несколько десятилетий печатал из номера в номер его стихи, издавал его книги и не раз обращался к его творчеству'.

Этот обзор отличается тем, что Либерман не просто анализирует содержание поэзии, а заглядывает в глубь ее истоков, настроений поэта в ней отраженных. 'Елагина не мучила ностальгия: та страна, из которой он бежал, не привлекала переселенцев ничем. - Отмечает Либерман. - Но ничто и не заполнило образовавшейся пустоты, и на чужбине у него выработался взгляд человека, не принадлежащего к среде, в которой он оказался, - классический взгляд эмигранта'. И далее: 'Он недружественно оглядывался вокруг и находил то 'парторга Петрова', то 'контрразведчика Смита', и оба были одинаково противны ему. Птицы в Америке - и те пищали по-английски: 'Билли! Билли! Билли!'. Это не тоска поэта, который презирает окружающих людей, но знает, что он один из них, а брезгливое отчуждение пришельца', - подчеркивает Либерман.

Особой глубиной в обзоре Либермана, на мой взгляд, выделяется сопоставление стихов Елагина с поэзией классиков. 'Иногда он сочинял стихи, почти неправдоподобно напоминающие знаменитую классику, а сравнение между 'оригиналом' и 'списком' поучительно', - отмечает критик и далее, цитируя для сравнения стихотворение Ахматовой о 'Бродячей собаке' и Елагина 'Гринвич Виллидж', он справедливо заключает: 'У Ахматовой смертная тоска, у Елагина отвращение'.

Подкупает то, что у Либермана анализ творчества поэта неразрывно связан с попыткой познания его как личности, его интересов и пристрастий. 'Елагина отличал постоянный интерес не столько к целой картине, сколько к ее частям. Его во всем привлекала вещность, и не случайно его любимым художником был Рубенс: 'Пусть чувствуется грубость, / Пусть будет стих щербат, / Клади слова, как Рубенс / Клал в чашу виноград'.

И далее свои рассуждения Анатолий Либерман иллюстрирует очень характерными примерами. 'Он никогда бы не сказал: 'Брожу ли я вдоль улиц шумных, / Вхожу ли в многолюдный храм'. Ему бы хотелось объяснить, почему на улице так много шума (и посетовать по этому поводу) и что за люди толпятся в храме'.

Весьма интересны, на мой взгляд, заметки Либермана к анализу издания Витковским, автора вступительной статьи и комментариев к двухтомнику: 'Витковский представляет путь Елагина как постоянное движение к вершине, на которой он обрел свой голос и полностью освободился от влияния своих кумиров Маяковского и Пастернака. Едва ли дело обстояло именно так. - Отмечает Либерман. - Лучшие стихи Елагина - ранние, послевоенные, и всеобщее воодушевление, которое они вызвали, легко понять. Многократно цитированные строфы о войне и лагерях великолепны. В них счастливо соединились пафос оратора и нежность лирика'.

Этот обзор А. Либермана можно отнести к тем литературно-критическим трудам, которые позволяют 'насладиться' творчеством обсуждаемого ими автора на 'уровне более высоком, чем сюжет' (по выражению Набокова). И подтверждением сему является то, как он завершает свой обзор о поэте.

'Елагина постоянно преследовала мысль о месте, которое он займет в русской поэзии... И не только тем будет он любезен Петьке или Димке, что свободно говорил тогда, когда их дедам заткнули рот. Лучшие его страницы - настоящая высокая поэзия. И все же я закончу, - пишет Либерман, - отрывком из стихотворения Елагина о вольной русской литературе, ибо слишком мало лет прошло с советских подцензурных времен, и велик страх перед тем, что история снова пойдет вспять.



Я живу в чужом краю,

Но уже годами

Я домой передаю

Свертки со стихами.

А в стихах мое тепло

И души кусочки,

Я надеюсь, что дошло

Хоть четыре строчки.

И, быть может, потому

Я хоть что-то значу,

Что всю жизнь несу в тюрьму

С воли передачу'.



На страницах 'Нового Журнала' мне всегда приятно встретить имена 'моих' авторов, на работы которых я в той или иной степени откликалась в своих обзорах-рецензиях: Валентины Сенкевич, Юрия Дружникова, Игоря Михалевича-Каплана, Давида Шраера-Петрова, Марка Поповского, Сергея Голлербаха и др.

Несколько лет тому назад, когда вышел 2-й том трехтомника М. Поповского 'На другой стороне планеты', ко мне обратился Игорь Михалевич-Каплан (который принимал непосредственное участие в издании этого труда), с предложением откликнуться на это событие. После того, как моя рецензия была опубликована в 'Панораме', ко мне опять обратился Михалевич-Каплан с вопросом о том, не возражаю ли я против того, чтобы мою рецензию опубликовать в качестве предисловия к 3-му тому. Естественно, что ничего кроме того, как: 'Сочту за честь', я ответить не могла. С тех пор мое внимание к творчеству М. Поповского, естественно, еще более возросло, и потому я с огромным интересом прочитала его 'Семидесятые. Заметки максималиста' (НЖ, ? 228).

В качестве эпиграфа к этим дневниковым записям М. Поповский приводит публикацию из 'Московских новостей' (Март, 1990). 'Тысяча девятьсот семидесятые чумные годы... Мыслящие люди изгонялись из активной жизни. Или уходили, кто как мог и умел. Кто в прикладные сферы, в науку с сидением в библиотеке, кто в любовь, кто в запой, кто в петлю. Кого сажали, кого ложили (в психушку), кого выгоняли из отечества насильно, кто сам отряхивал прах с ног своих. И все-таки самый густой поток изгнанников катился не на Запад и не на Восток, а как бы завихрялся водоворотом, замыкаясь в самом себе. Внутренняя эмиграция. Духовное подполье'.

Мне представляется это введение очень удачным, потому что в крайне сжатой форме передает масштабный пласт информации о том социальном фоне, который рождал темы дневниковых записей, а точнее заботы и переживания писателя.

Во введении 'От Автора' М. Поповский подчеркивает: 'Это - дневник. Личный дневник московского литератора, которому в начале семидесятых исполнилось пятьдесят. Все, что Вы прочитаете в нем, представляло собой каждодневный разговор автора с самим собой. Что-либо скрывать в таком разговоре резона не было. Разве что имена других собеседников, чтобы в случае чего не подводить их... Все - чистая правда, разумеется в том виде, в каком она виделась десятилетия назад'.

Дневник М. Поповского - интереснейший документ о драматических коллизиях жизни литератора, стремящегося к свободе слова в условиях несвободы, занимает в НЖ (? 228) более 60-ти страниц. Естественно, что рамки рецензии позволяют привести лишь фрагменты нескольких из записей. Каждый из них мог бы тоже послужить эпиграфом к масштабному труду о духовной жизни творческой интеллигенции 'семидесятых'.

'10 января. Сегодня отправил завотделом очерка 'Сибирских огней' Виталию Ивановичу Зеленсокому письмо: 'Получил из редакции 'Сибирских огней' верстку, на которой типографским шрифтом обозначено мое имя. Но я отказываюсь признать это сочинение своим. Год назад я оставил Вам научно-художественный очерк 'Народ-целитель' объемом 68 страниц. Теперь же передо мной некая популярная статейка, объемом около листа, содержащая лишь клочья и обрывки моих мыслей... Конечно, не может быть и речи о том, чтобы я разрешил публиковать свою работу в таком виде...'. И далее здесь, но в новом абзаце: 'В театре на Таганке смотрели с Лилей 'Галилей' Брехта. Отличный спектакль, подчеркнуто современный. Непременно перечитать пьесу (подчеркнуто). Важные мысли о долге ученого. Как гром ударил диалог:

Ученик Галилея: Несчастная страна, лишенная героев...

Галилей: Несчастна та страна, которая нуждается в героях'.

'30 декабря. 'Радио сообщило об исключении из Союза писателей Александра Галича и рязанского поэта Маркова. Российскому писателю всегда приходилось несладко на родимой земле, но почему-то особенно горька судьба людей с гордым именем Александр. Вспоминается Рылеев, Грибоедов, Пушкин, Радищев, Герцен, Полежаев, Блок. А ныне - Солженицын, Твардовский, и вот теперь - Галич'.

'31 декабря. Новогодний вечер. Шум, бестолковщина, душевный лед, который люди пытаются растопить вином и шутками. Наш стол как будто самый пристойный и приятный: Булат Окуджава, Вл. Корнилов, Ю. Левитанский, Эдлис, Ю. Абызов, Хмелик. И жены... Кажется, главное приобретение этого вечера - две шутки Левитанского: 'Вся наша фронда за счет Литфонда' и 'Будем лживы - не помрем!'.

В 'Послесловии' дневника М. Поповский рассказывает: 'Для автора этих дневников семидесятые голы в Советском Союзе закончились осенью 1977-го. Точнее 6 ноября, за день до того, как держава отметила свое шестидесятилетие. 'Мы не желаем отмечать эту великую годовщину вместе с вами', - любезно заметил высокопоставленный чиновник ОВИРа и дал нашей семье десять дней на сборы...'.

Дневник М. Поповского - это волнующая фиксация мгновений жизни, наполненной творчеством и борьбой за то, чтоб достойно, честно, правдиво поделиться его плодами с людьми. 'Все остается людям' - хочу сказать, вслед за героем фильма, в названии которого эти вещие слова. 'Все останется людям!', - хочу я сказать М. Поповскому - автору более двух десятков книг и этих ценных, искренних и глубоких дневниковых записей.

В этом же номере НЖ я не могла пройти мимо статьи Никиты Лобанова-Ростовского 'Улыбка Пушкина'. Меня привлекло это название, поскольку я думала, что речь идет о той известной загадочной улыбке, которой ознаменована смерть Пушкина. Меня эта тема когда-то занимала, и я это выразила в стихотворении, посвященном Пушкину, которое завершается словами: 'И потому-то жизнь твоя легендой обрастает / И каждый миг, и строчка, каждый шаг. / А смерть твоя все более нас упрекает / Хоть умер ты с улыбкой на устах'.

Но нет! Статья Лобанова-Ростовского о жизни, о бессмертии поэта, который для автора воистину больше, чем поэт. Уже первые строки этого вдохновенного эссе мне показались необычными по стилю, тональности, откровенности и эмоциональной приподнятости. И когда прочитала биографическую справку в соотвествующем разделе НЖ, мне стало ясно: 'Лобанов-Ростовский Николай Дмитриевич (1935, Болгария), окончил Оксфорд в 1958 году - затем Колумбийский университет в Нью-Йорке. Магистр экономической геологии. Много лет возглавлял ведущие лондонские банки. Живет в Англии. Автор публикаций на темы культуры и политики. Известный коллекционер'.

Почему же такой интерес к Пушкину? - возникает вопрос. И при чтении этого эссе становится ясно, что одной из знаменательных страниц биографии автора является связь, переплетение жизненных путей его предков с людьми, которые в той или иной степени связаны с судьбой Пушкина. 'Мой родственник князь А.М. Горчаков, - пишет автор, - министр иностранных дел России, был лицейским товарищем Пушкина. Мой дед говорил мне, что князь Горчаков был первым слушателем 'Бориса Годунова' которого читал ему Александр Сергеевич Пушкин'.

Н. Лобанов-Ростовский приводит еще примеры переплетения судеб членов его семьи с Пушкиным и его окружением. Это погружало духовную жизнь болгарского интеллигента в сюжеты, предания, связанные с поэтом, его эпохой, что и определило, очевидно, его настроение, которое он филигранно выражает в своем эссе. Приведу небольшие фрагменты: 'Я думаю часто об Александре Сергеевиче Пушкине. О его удивительной и универсальной алхимии слова, о знании человеческой души, о его жизни и о том, что мы в совокупности называем его гением'. И далее: 'Огромное количество времен и знания было потрачено в течение пяти столетий на попытку разрешить тайну улыбки Моны Лизы Джиоконды Леонардо да Винчи... Открывая книгу Александра Сергеевича, будь то 'Евгений Онегин' или лицейские стихи, я встречаю ту же магическую улыбку гения. И я радуюсь, что живу на этой земле'.

Читая эти удивительные откровения болгарского поклонника великого поэта, я все больше проникалась оптимизмом - мир наш удержат вечные ценности, для которых нет различий в языке, пространстве и времени.

В 222-ом номере НЖ мое внимание привлекла статья Марины Любарской 'Прежде всего это был великий человек', посвященная Александру Леонидовичу Чижевскому. Статью выделяет не только то, что она глубоко компетентна и информативна, но и подкупающе эмоциональна. Это взволнованный рассказ о выдающемся человеке, чья жизнь и творческий путь преисполнены драматическими страницами.

'По энциклопедичности знаний А.Л. Чижевского ставили в ряд с великими учеными эпохи Возрождения. - Пишет автор. - Ученый, поэт, художник и музыкант, он вполне заслуживал этого высокого признания. Но прежде всего это был великий человек!'

Одним из источников, используемых для статьи, является книга последователя идей Чижевского, доктора Н.Г. Буланова, о которой М. Любарская говорит: 'Книга производит неизгладимое впечатление! Пересказать ее невозможно. Ее следует перечитать'. Абсолютно то же самое я могу сказать и о самой статье Любарской.

Я с волнением читала эту статью, так как с именем Чижевского связана какая-то часть моей научной жизни.

Я взяла с книжкой полки книгу академика Академии Медицинских Наук В.П. Казначеева 'Современные аспекты адаптации', (изд. 'Наука', 1980 г.), которую он мне когда-то подарил с автографом: 'Глубокоуважаемой Ларисе Григорьевне! Самоотверженному бойцу и соратнику в боях за истину. Искренне (подпись)'. Такой чести я удостоена потому, что была непосредственно причастна к исследованиям проблем адаптации, возглавляемым академиком Казначеевым. В библиографии книги обозначена ссылка: 'Чижевский А.Л. 'Эпидемические катастрофы и периодическая деятельность солнца. М., 1930.172 с.'.

Открытия Чижевского позволяли раздвинуть рамки традиционных представлений о влиянии факторов внешней среды на здоровье людей. 'Изменение солнечной активности во времени, в определенной, но не стабильной динамике было известно до Чижевского. - Пишет М. Любарская. - Он же впервые обнаружил органическую связь, влияние этого солнечного феномена на стихийные буйства природы и на интенсификацию разных видов биологических процессов на земле, дав этому явлению поэтическое название - Земного эха. Благодаря этому открытию стали возможны научные предвидения землетрясений, инфекционных эпидемий, в частности гриппа, холеры...'.

А мне вспоминаются многочисленные семинары, споры, дискуссии, связанными с идеями этого крупнейшего ученого. Я читала статью М. Любарской с благодарностью не только потому, что она представила обобщенный портрет А.Л. Чижевского, дала новые знания о его многогранной личности, но и вернула воспоминания о вдохновенных днях моего творческого сотрудничества с медиками.

В прошлом году 'Новый Журнал' отметил свой шестидесятилетний юбилей. В 226 номере дана подборка материалов, посвященных этому событию - поздравительные письма, статьи, эссе.

Замечательным эссе, с моей точки зрения, откликнулся на это событие Сергей Голлербах, где он, в частности, написал: 'Правы ли те, кто называют 'Новый Журнал' консервативным и 'старомодным'? Невозможно отрицать, что это издание имеет свой устоявшийся стиль и направление. Любое издание, выходящее не от случая к случаю, а регулярно, должно иметь и стиль, и направление... Постоянное появление новых имен, произведений... привлекло к нему интерес литературных кругов и обычных читателей. Для большинства из них 'старомодным' 'Новый журнал' никогда не был. Надеюсь, что и не будет'.

От себя хочу добавить, когда во Франции, оккупированной фашистами, был закрыт выходящий уже два десятилетия журнал 'Современные записки', у Алданова родился план переехать в Америку и создать там новый журнал - преемник парижского. Алданов и его сподвижники в экстремальных условиях осуществили эту идею и создали новый журнал, к которому так и прижилось название, отражающее его реальный смысл, то есть 'Новый', созданный на смену старому.

Первый номер 'Нового Журнала' (напомню вновь) вышел в 1942 (!) году, когда полыхала беспрецедентная в истории человечества война. И потому журнал явился не средством развлечения перенасыщенного информацией читателя, а важным элементом первой жизненной необходимости, для кого духовное выживание равносильно выживанию физическому. Именно поэтому у журнала объективно определилась планка требований, соразмерная его высоким гуманистическим целям. И эта планка определяет удивительный феномен, расширяющий первоначальный смысл его названия - каждый выпуск журнала НОВЫЙ, не только потому, что так называется издание в целом, но еще и потому, что он несет в себе новизну, свежесть, отражающие все грани современной литературной жизни. Потому я хочу пожелать журналу остаться вечно новым во всех смыслах этого слова.